![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Летом питомник — форум алкоголиков нашего дома. Пьяницы пьют вермут и принимают солнечные ванны. Одинокие девушки, золотоволосые и золототелые, пьют водку в кустах, падают под солнцем и засыпают. Группы македонских юношей пьют коньяк, с подкупающим доверием посматривая по сторонам. Все бросают в небо мяч, но мало кто его ловит, бросят и позабудут — какая-то марсианская, что ли, игра. Мячи собирают старухи-пенсионерки, мячи и бутылки — знаю, в приемные пункты. Кремль из бутылок не соорудишь, но прожить можно. Одна старуха, в прошлом ткачиха, член бригады коммунистического труда, как-то призналась, что теперь по утрам она позволяет себе сардельки. Это хорошо.
Белая ночь, бред.
Белая бессонница.
Наш квартал — зеленая пустота, лишь на асфальте у мертвого фонаря — невеста на лакированных каблуках, платье бьется, крылатые руки, развевающаяся фата, — первая ночь медового месяца.
Цветет жасмин. Развернутые цветы диких роз. На балконе распустились альпийские фиалки; триумфальные листья лаврового плюща.
Наш квартал: дома — шахматные доски, черно-белые.
Сейчас Раскольников пробирается к старухе, ощупывая ледяной рукой теплый топор подмышкой, осматриваясь — о впереди! — что? — все: слава, любовь, свобода. Но единственное препятствие — старуха. Преступленья — нет, плевать на наказанье! Убей старуху! Вон внизу под моим балконом ходит старуха. На ней красный плащ, у нее лысая голова. Она собирает в нашем питомнике бутылки из-под водки, оставленные ангелами и продает в приемные пункты, — так я думал. Да, бутылки она собирает, но не продает, а разбивает их на улице о барьерчики мостовой и идет дальше. Зачем разбивает бутылки старуха, никому не известно. Только дворники в зеленых фуфайках матерятся по утрам, подметая стекла. Неизвестно, — так я думал. Известно. Старуха разбивает бутылки на мостовой, потому что по мостовой гуляют собаки, а старуха собак ненавидит. Бедные псы нашего квартала — все с перевязанными лапами. Убей старуху! Я первый, без единого сребреника наград, укажу тебе ее, вот она! — на ней красный плащ, у нее лысая голова. Убей ее!
Утром я шел мимо завода Витаминных препаратов. Три девушки в белых халатах срывали одуванчики, сталкиваясь в нескошенном газоне.
— Что вы делаете, девушки? Праздник лета? Карнавал — невесты в венках?
Я посмотрел: они бросали одуванчики в одну кучу, желтые цветы, серебряные стебли.
— Зачем вы срываете одуванчики? — спросил я еще.
— Какое вам дело! — одна, а вторая: — Приказали — срываем! Я: — Кто приказал? – Иди, иди, куда шел! — Кто же? — Ворошилов!
Я пришел домой, побрился, при галстуке опять на завод Витаминных препаратов. Проходная, и я сказал дежурному вахтеру:
— Позовите мне товарища Ворошилова.
— Бюро пропусков! — сказал вахтер.
Я вынул свои удостоверения: член Союза... корреспондент... член комиссии... И все мои книжечки — красные. Вахтер бросился к телефону, спрятался в своей будке и дрожал, несчастный, старый, старый старик.
Ворошилов вышел так независимо и с таким достоинством, что было ясно — он перетрусил, он бежал ко мне, сломя голову. Описывать его нет смысла, стандарт.
— Это вы отдали приказ рвать одуванчики?
— Не отрицаю, Я отдал приказ.
— Но почему?
Он опустил голову. Господи, он приготовился к казни и нож гильотины уже блистал над его стандартной головой. Он уже умирал.
Сердце мое дрогнуло.
— Пойдемте прогуляемся, — сказал я.
Товарищ Ворошилов подобрался и хищно посмотрел на меня:
— Сейчас рабочий день и я не гуляю, а работаю!
— А три девушки с одуванчиками? Тоже работают?
— Я работаю.
— Хорошо, я приду вечером.
Он сдался:
— Ладно, лучше уж сразу.
Мы пошли.
— Клянусь! — сказал я. — Ни в какую прессу я писать не буду. У меня нет ни малейшей страсти к доносам. Но объясните же, почему вы приказали рвать одуванчики? Мне наплевать на три рабочих дня, потраченные девушками впустую. У нас миллиарды дней так тратят, мне наплевать. Но почему вы приказали рвать одуванчики? Я писатель, мне интересно.
Мы сели на белую скамейку. Листва у тополей нежная, небо — синее. Три девушки, не оглядываясь, продолжали.
— Черт его знает почему, — сказал он с мукой. — Ума не приложу почему.
— Как так?!
— Ах да, — вспомнил Ворошилов. — Я не люблю одуванчики. От них много пуха, и вообще...
— Через неделю зацветут тополя. Ваш завод будет весь в пуху, как цыпленок. Вы прикажете вырвать тополя? Смотрите — какая аллея!
— При чем тут тополя? Я не люблю одуванчики.
— Я не люблю кошек! Прикажете уничтожить кошек?
— А что? — оживился он.
— Почему вы приказали рвать цветы?
— Какие цветы?
— Одуванчики.
— Одуванчики — разве цветы? — искренне изумился Ворошилов.
Больше говорить было не о чем, я встал и пошел домой, снимать галстук. На нашей аптеке висел плакат:
«Граждане, витамины содержатся не только в таблетках, но и в самой разнообразной пище».
От рондомицина кружится голова, шатает, бессонница, так бывает с похмелья. Пятые сутки бессонница.
Вчера уехала жена куда-то…
Белое небо в черных полосах. И на небе, как на разлинованной страничке школьной тетради, нарисованная рукой ребенка – луна, чистая, оранжевая, тяжелый шар, светящийся.
По стеклу ползла капля (откуда капля? где дождь?). По стеклу полз муравей (вскарабкался на девятый этаж?). Капля ползла вниз, муравей вверх. Где, муравей, ваша хваленая интуиция, — он полз прямо на каплю, и она скатилась с него и поползла дальше, вниз, вместе с муравьем. Я открыл окно. Длинной иглой выковырял муравья из щели рамы — дурак, задохнется, утопнет — и выбросил муравья в воздух. Полетает, проветрится и приземлится, ничего с ним не сделается.
Что делать?
«Тик-так, моя бессонница, — стой, кто идет? — мой часовой».
Никто не идет.
Пуст наш квартал, пуст. Молочные цистерны и цистерна «квас». Хочется вишен. Ни с того ни с сего над Смольным взлетели три ракеты и летели треугольником — журавли по вертикали. Не успел рассмотреть, какого цвета.
Как рано ложатся спать. Свет в тринадцати окнах в доме напротив, а окон всего — сто сорок. Из тринадцати только на двух занавески: белая с золотыми цветами, вторая — неразбериха, пестрота.
Трамваи еще шумят, светофоры перемигиваются. У-снуть...
4
Зимой по питомнику прогуливают только собак. Вечерами там лают и скачут псы, звенят собачьи кандалы и цепи, поблескивают лица собачьих хозяев, — о чем они молчат, о чем мечтают? — и повсюду чернобелые тени снега, фонари — древнеримские светильники, факелы, символы рабовладения второй половины двадцатого века, жалкие сигналы света в чернобелой и ледяной современности.
Мой дом светился, как шкала радиоприемника в темноте.
Не все ли равно, прогуливать собаку или прогуливать себя. Сегодня нужно хоть немножко чем-то дышать по вечерам, чтобы утром приставить крутящийся стул от рояля к столу, на котором хранится пишущая машинка, и, регулируя высоту стула, приспособить свое тело к клавишам и проиграть еще раз на металлических буквах всё ту же увертюру бессмысленности и тоски, неосуществленной ненависти и несуществующей любви, — лебединую песню домашней типографии.
За пределами моей квартиры ни одна моя феерия или драма — не появятся, они замурованы в моем доме, как и я сам, но у меня еще хватает сил, несмотря ни на какие силлогизмы, — сочинять и выбрасывать в мусоропровод, снова сочинять и выбрасывать — бессмысленная карусель бессмысленного труда, тайные эрекции словесности. Рассчитывать на когда-нибудь — тоже глупо. Когда же это «когда-нибудь», какой гениальный мусорщик сохранит, а потом отнесет «человечеству» мои молитвенники-эссе, полусгнившие в отбросах пищи? Не спорю — такие случаи «имели место», но ведь это было в эпохи, когда мусорщиками работали академики и гении, когда еще повторятся эти счастливые времена!
Один писатель тех времен, который писал в общем-то для мусоропровода, сказал фразу: «Рукописи не горят». И его рукописи — о чудо! — не сгорели. Насчет себя он угадал. Только эта фраза — жалкое утешение.
Сгорели десятки древних культур, папирусы Египта и Китая, сгорела Александрийская библиотека — хранилище древнего ума и таланта, сгорели вощеные дощечки Рима и береста древней Руси, сгорели рукописи Гоголя, дневники Пушкина, стихи Лермонтова, Шевченко, Хлебникова, Мандельштама... Дело не в списках — сгорели тысячи и тысячи имен, горят костры негасимые, И мы-то знаем, что никто тут ни при чем: почему что-то должно обязательно умереть, а что-то нет? Скала и песчинка, инфузория и мамонт, тиран и клошар, государства и расы, сгорит и Земля, и рукописи отнюдь не привилегированные организмы природы.
5
Я шел к нашему дому по тополиным аллеям питомника, Тротуар твердый. Трамваи катились по рельсам, пустые, просвечивающие насквозь, и в них плескалось электричество. Тротуар в пятнах от обуви. В воздухе сверкали ветви. Неба не существовало, только что-то вверху чуть-чуть вспыхивало. Проносились такси. Белые, они совсем растворялись на фоне белого снега и полусвета, мелькали только зеленые фонарики — траектории наземных ракет.
На переходе горел красный свет, и на красный свет прямо на меня бежал человек, он вертелся между машин, как русалка. Он бросился на тротуар, бросился ко мне:
— Вы не видели такой девушки, в красной шапочке?
Он задыхался.
Красная шапочка и серый волк.
Около девяти вечера, февраль, градусов двадцать мороза, ни души, а жалкий электрический свет на трамвайной остановке освещал этого безумца: он был совсем голый. Оплывающий жирком живот с заиндевелыми волосами, а волосы на голове — иглы льда, замерзли, зубы оскалены, руки и ноги — две буквы «А», нахлобученные друг на друга.
— Но я найду, я найду! — и он бросился через трамвайные рельсы к нашему дому.
Ничего.
И утром и вечером на улицах много бегунов. Они надевают трикотажные тренировочные костюмы и бегут кто куда. Достиженья медицины нашего времени уже превзошли все ожидания. Чем бы человек ни заболел — вылечат. Поэтому врачи стали использовать свои методы на расстоянье: не нужна никакая «скорая помощь», что бы у тебя ни заболело — нужно только переодеться в тренировочный костюм и бежать.
И бегут — стальные сердца, автоматические почки, воздухоплавательные легкие! В газетах писали, что несколько уникумов излечились бегом от самых предсмертных болезней. Может быть, и этот спринтер какой-то новый пунктик врачебной практики — он ведь даже не дрожал.
6
Вчера я проснулся, ночь, и я сообразил, почему я проснулся: остановились часы. Мы напрасно так безответственно относимся к своим вещам, ведь вещи, которыми мы пользуемся, постепенно привыкают к нам, как животные, и самое исполнительное существо — часы; они бегают, когда болеет сердце, и останавливаются, как и сердце.
По комнате летала большая синяя муха. Она жутко жужжала. Мне снятся сны-кошмары, но галлюцинаций еще не было. Откуда в феврале в государственной квартире — синяя муха? И летала она совсем не так, как все мухи — беспорядочно, бьются об окна, о стенки, о рояль, — она летала, выписывая правильную восьмерку. Перекрестье восьмерки приходилось как раз на лампочку: там, как в стеклянном воздушном шаре, сидела, поджав коленки к подбородку, обхватив коленки изящными ручками, — девушка с рассыпанными золотистыми волосами, с накрашенными губами, голая, и манила меня указательным пальчиком, сгибая его и разгибая, а ноготок на пальце был алого цвета. Шнур опустился до пола и лампочка раскрылась, как тюльпан. Девушка выпорхнула из-под цоколя и полетела за мухой. И у девушки были крылья. Так и жужжали они по комнате: чудовище-муха и дюймовочка-стрекоза. Потом, откуда ни возьмись, у девушки (в правой руке!) сверкнул маленький меч и голова мухи упала на белое фарфоровое блюдо (на рояле!), а туловище мухи, без головы, пробило стекло форточки и пропало. Дюймовочка, вращая над головой меч, опустилась на клавиши, проиграла какую-то мелодию, протанцевала на бемолях и улетела в форточку, в то же отверстие.
Это не очень интересная история, я думаю, любой сумеет рассказать позанимательнее — что с кем случалось наяву, но я и не собираюсь преподносить сверх-сюрпризы повествованья.
Я смахнул отрубленную голову в мусоропровод, а стекло форточки так и не переменил: там и сейчас отверстие.
Когда я опомнился, часы уже шли и я уснул.
7
Я протянул ему спичку, он прикурил, совсем мальчишка с милицейским околышем. Спичка сияла в морозном воздухе, погасла. Мы сидели на скамейке все в том же питомнике и говорили. Мы выяснили определенно, что тираны Рима, татары и арабы — просто шаловливые мальчуганы по сравнению с олигархиями двадцатого века. Что проблемы нравственного развития стран с совершенной государственной системой сейчас решаются односложно и мудро: уничтожается треть или две трети населенья, а остальные живут по потребностям. Человек, который может чего-то добиться, — скучнейшее существо, он добивается и только. А вот у раба — всегда мечта, Характеристика рабовладенья — мечтательность.
Над нами трепетал фонарь, кругом кусты, вверху изоляторы и звездочки неба, хорошо и холодно. Милиционер кутался в шубу, я был забронирован от мороза (пальто на меху), так что мы могли сидеть хоть до утра и объяснять друг другу истины истории.
Полчаса назад ко мне подошла девушка в красной шапочке. Она — пала на скамейку, от нее пахло не водкой, а тем специфическим спиртом, который пьют рабочие, инженерно-технический персонал и кандидаты наук.
— Простите, — сказала девушка, раскачиваясь на скамейке, то ли в такт своим словам, то ли просто так. — Вы не заметили случайно симпатичного юношу в импортном пальто? Он вас не спрашивал, извините, про девушку в красной шапочке?
Она меня спрашивала, я ей внимал.
— Видел вашего юношу, — сказал я. — Только про импортное пальто вы — слишком. Он был голый.
— Что вы! (нисколько не удивилась) Февраль не тот месяц, когда он голый. А что — он шел или бежал?
— Бежал.
— Тогда может быть... А вы чего шатаетесь по ночам? Ты что пугаешь чужих невест? — ни с того ни с сего набросилась на меня эта нимфа. — У, жидовская морда! — завопила она в исступленье, хотя никак не могла видеть мою морду, потому что ночь и я сидел с поднятым воротником. — Не хватай меня за ляжки, обормот, не трогай трусы!
— Все правильно, — подумал я. Ей так хочется, чтобы ее хватали... и про трусы тоже. Я встал.
Откуда ни возьмись, в наш чертов круг света ворвался мотоцикл, два милиционера, один за рулем, другой в коляске, оба в полушубках.
— Завернули на огонек, — объяснил тот, в коляске. — Супруги ссорятся?
— Пожалуйста! Посадите этого типа в камеру! Он меня чуть не изнасиловал!
— Жена? — спросил тот, в коляске.
— Почему? — спросил я.
— С жалобами на изнасилованье обращаются к нам только жены. Как правило.
— Жалобы на мужей?
— Вот именно! Оба напьются и все перепутают.
— До свиданья, — кивнул я.
— До свиданья?! — взвизгнула Красная Шапочка. Она бросилась к милиционеру и распахнула пальто... И эта была голая. На теле ни единой ниточки.
Милиционер присвистнул. Он повертел головой, понюхал воздух, обошел девушку, обнюхал меня, сделал знак напарнику за рулем, и мне: — Отдохните минутку! — и девушке: — Пройдемте, товарищ, застегнемся. Они ушли в кусты, а мы сели на скамейку с тем, третьим, который был на заднем седле мотоцикла, и, не теряя ни минуты, заспорили о политической ситуации в Израиле и в Греции, и как хорошо у нас.
Краем уха я слышал — в кустах шептались, потом все слова исчезли, там — утихли и дружно задышали.
— Как вы думаете, что они там делают? Снимают свидетельские показания, что ли? Столько времени! — тревожно спросил мальчик-милиционер.
— Ебутся.
— Что вы говорите!!!
— Интересно — посмотри.
— Подсматривать?!
Я не стал ждать финала этой драматургии: сквозь ледяные ветви кустов превосходно просвечивались силуэты этого вдохновенного трио...
Мотоцикл догнал меня уже около дома.
— Остановитесь же, — попросил меня милиционер № 1. — Прошу понять меня правильно, — заговорил он взволнованно, — мы прекращаем дело, вы никого не насиловали, мы вас не преследуем по закону, но и вы...
— Иди! — сказал я.
Я пошел, минут через пять он схватил меня за рукав. Я обернулся. Мотоцикл (фара) горел дальше на тротуаре.
— А вы не кагебешник? — воскликнул милиционер, осененный. Он боялся. Что кому. За полчаса я уже и «жидовская морда» и кагебешник.
— Иди ты на хуй! — заорал я на него, замахиваясь.
— Вот это — да! — повеселел милиционер. Вот и он растворился в пространстве.
8
Ни души.
Метрах в пятистах слева блистала неоновая вывеска: «Завод витаминных препаратов».
Справа, в нескольких шагах белели отвесные скалы моего дома. Кое-где светились и стеклышки — окошки птичьих гнезд.
Девушка была на месте. Ясно: еще нет двенадцати, ее уносят с первым тактом кремлевских курантов.
Сегодня она была не в духе.
Розовой сморщенной лапкой она протянула какую-то бумажку и сказала, ухнув:
— Недолго вам еще ходить!
Я рассмеялся. Что за люди! Каждый милиционер — провидец и философ, каждая калека — пифия.
Я сел за машинку и развернул бумажку. Она была озаглавлена красными буквами
СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ОБЯЗАТЕЛЬСТВО
за образцовый порядок и высокую культуру быта
и текст клятвы:
— Мы, проживающие в доме №... по улице... в квартире..., включаясь в социалистическое соревнование, принимаем на себя следующие обязательства...
Моисей был не так глуп, как хотелось бы атеистам. Он первый написал 10 заповедей, и вот, пожалуйста, через несколько тысяч лет библейский пророк нашел своих последователей.
Вот и «Социалистическое обязательство» — как жить в своем доме — тоже всего-навсего десять пунктов, и только-то. Я прочитал листок. Не знаю, кто составлял это свидетельство нравственного гения нашего века. Один пункт (№ 2) я выпишу для наглядности, а остальные прокомментирую.
Пункт 2. Развивать товарищеские, взаимоотношения между проживающими в доме по коммунистическому принципу: «Человек человеку друг, товарищ и брат», оказывать друг другу товарищескую взаимопомощь, бороться за изгнание из быта семейных отношений всех пережитков прошлого и аморальных поступков.
В общем, чтобы держать на высоте почетное звание «жилец нашего дома», я обязан:
бороться, выполнять, производить, развивать, оказывать, бороться, повышать, участвовать, относиться, прививать, контролировать, держать, участвовать, выполнять, участвовать, участвовать, участвовать, сохранять, отработать, вносить, оплачивать, собирать.
Прекрасно. На 10 пунктов Манифеста 22 глагола – повелительного направления. Не так уж и много, если сравнить с манифестами, издававшимися в прошлом. Но тогда разговор шел о вселенной, а сейчас и дела-то дела: «правильная эксплуатация народного достояния — нашего жилого дома».
Я вынул из холодильника бутылку водки, но пить не хотелось. Не помню, когда мне было приятно пить. Всегда — отвратительно. Да и состоянье опьянения — кратковременное. Потом — плохо несколько дней.
На такие жертвы идут разве совсем молодые: уже грянул час, когда пора переступать границу «дружбы» и переходить к отношениям более определенным. Поэтому в какой-то прекрасный миг оба напиваются и просыпаются утром уста в уста.
Я бы сказал, что это не только общедоступный рецепт, но и равенство — оба одинаково пьяны, и никаких тебе расспросов о девственности, лишь нежность и теплота. И на всякий случай оправданье — алкоголь. Водка — универсальное средство для влюбленных, но пить в одиночку, — для чего? Нельзя. Говорят, что и смертельно. Не знаю. Пью и все.
Я написал еще одну главу к своему роману.
Бутылка стояла. Осталось 15 минут. Проверенная горьким и грешным опытом система: нельзя пить до 1 часа 00 минут ночи. Раньше было лучше: все жили в коммунальных квартирах и можно было звонить по телефону только до 23.00. В отдельных квартирах — всю ночь. Но я знаю: если не позвоню до 1.00, то уже совсем не позвоню. Если же выпью хоть за минуту до часу хоть одну рюмку, то — неминуемо. Вот и выжидаю.
А кому звонить — некому, кто первый попадется в записной книжке. Вот и получается дикость. Через некоторое время встречаешь знакомую и в полнейшем замешательстве выслушиваешь выговор не столько за звонок себе, сколько за несвоевременные и несусветные предложенья. В голосе выговаривающей появляются нотки сочувствия, она хочет знать правду и только правду, чтобы пожалеть, а от жалости — помочь.
— Ты еще не совсем того в своей камере-одиночке?
— Очень даже может быть, что и того.
Смеется:
— Ну, если сознаешь, то, конечно же, не того.
Вот и помощь:
— Знаешь что, плюнь ты на эту свою писанину, чего замуровался? Приходи пожрать. Специально сготовим. Мясо!
Мясо — это заманчиво. На рынок я не хожу, а в наших магазинах мясо — черного цвета, как будто зарезали негров африканского континента и распродают их по косточкам.
Любой смертный, проживающий на территории Ленинграда, знает все анналы и кодексы ССП намного лучше, чем сам член ССП. Писателей почему-то отождествляют с дон Жуанами или Есениными. Впрочем, дон Жуан — философская, а Есенин — комсомольская абстракция. Самое лестное представленье о писателе — пьяница и бабник. (Это вообще-то высший комплимент русскому человеку.) В последнее время к этой характеристике прибавилось: он пьяница, бабник, он — верит в Бога!
И вот любой смертный осуществляет программу своих убеждений.
Сначала в парадной на лестнице из-под полы плаща пьем «Солнцедар». Это вино — для идиотов или самоубийц. Так — «Солнцедар» — назвал его какой-то человеконенавистник.
Потом, насолнцедарившись, этот смертный, ликуя, спорит о Шолохове и Солженицыне (конечно, в контрасте), и тащит домой, и расхваливает всесторонне свою жену. И в конце концов, когда эта жена — отдается, он страшно обижается, мечет молнии диалектики, но все-таки звонит и знакомит со своими любимыми, и там — то же самое. Абсурд какой-то.
С женщинами еще хуже. «Солнцедар» тот же, Шолохов и Солженицын так же скрещивают донские и православно-советские сабли, только характеристики мужа нерешительные, а все-таки тоже тащит к мужу познакомиться, муж только и мечтает об искусстве. И вот знакомишься, и опять водка, и нужно читать громким голосом стихотворенья собственного сочинения, в таких домах царюют попеременно Евтушенко и Асадов, первый, как любовный лирик советской власти, а второй как советская власть в любовной лирике.
Вот и декламируешь, пьяный, и долбишь носом, как дятел, а муж смотрит на тебя такими глазами, будто ты изнасиловал его жену на лестнице. И он не так далек от истины (потому что все это происходит, но со временем).
У нас никогда не уважали писателей. Их боялись и убивали.
— Пишите правду! — орали миллионы, живущие лишь ложью.
— Будьте героями! — орали миллионы трусов.
Этот труд никому не нужен, поэтому лучше — в мусоропровод. Мне важнее, что я напишу, а не кто и как меня прочитает или не прочитает совсем. Мне нужно только проверить, на что я – еще способен, а если на что-то еще способен — уничтожить. Фатализма нет, и рассчитывать на него нельзя. Пора разбивать свои кифары.
9
— Недолго вам еще ходить!
Не спорю. Может быть и недолго. Я выпил уже почти всю бутылку, после второй рюмки отвращенье прошло, просто глотаешь безотносительную мерзость и преспокойно пьянеешь.
А ходить все-таки хочется. Небо и снег, небо во всех состояньях и снег только не мокрый, лес со всеми грибами, паутинками, букашками, море со всеми парусами и пузырями,
Может быть, это запоздалая и слишком робкая любовь, ведь мы — спартанцы, нас тридцать лет учили ненавидеть цветы, собак, небо. Цветы — для делегаций, собаки — для службы, небо — для оборонной мощи державы. Господи, прости этих уродов, людей, нас. Они уроды не по призванью, их изуродовали.
Я уже был пьян.
Двенадцать лет назад мне было двадцать лет.
Правильная арифметика.
Смотрю из окна на луну и вижу, как она плывет. За несколько минут она пересекла стрелу подъемного крана (рисунок на горизонте), поднялась на последний этаж тринадцатиэтажного дома напротив и выше и ярче — в небо."
https://www.facebook.com/artem.badenkov/posts/1043472975732940